А. В. Головнёв
ЭТНОГРАФИЯ В РОССИЙСКОЙ АКАДЕМИЧЕСКОЙ ТРАДИЦИИ
АННОТАЦИЯ. Авторство первого сводного этнографического труда принадлежит Иоганну Георги, издавшему в 1776–1780 гг. «Описание всех обитающих в Российском государстве народов». Раннее народоведение отличает: (1) выдвижение на первый план народа как главного фигуранта повествования, точнее «всех народов»: Георги написал «этнопортрет империи» и создал образ России как многонародной страны; (2) значимость художественного образа (рисунка костюма) в описании народа; (3) рождение народоописа- ния не в кабинетах, а в путешествиях. В ХХ в. национальные движения и сопровождавшее их народоведение сыграли ключевую роль в революции и образовании СССР как союза народов; первое десятилетие советской власти ознаменовалось бумом нациестроительства и народоведения. В начале 1930-х гг., когда правящая элита укрепилась и более не нуждалась в национальных движениях и сильном народоведении, наука о народах попала в политическую опалу и была разжалована во вспомогательную историческую дисциплину. В условиях репрессий творческим подпольем для советских этнографов стала тематика этногенеза, в которой выросла теория этноса, увенчанная дискуссией 1970-х гг. с участием Ю. В. Бромлея и Л. Н. Гумилева. Традицию особого, подчас гипертрофированного, вни- мания к этничности советская и постсоветская этнография унаследовала от российского народоведения XVIII в. В России наука о народах всегда была «почвенной» — выросшей из реальных обстоятельств и нужд.
Цель статьи настолько проста, что может показаться трюизмом: убедиться в том, что знание о народах было и остается призванием науки этнографии/логии. Названия «этнография» и «этнология» я в данном случае использую как (почти) синонимы, поскольку основа у них одна, а раз- личия состоят в мере субъективности: в этнографии преобладает полевое описание, в этнологии — авторское теоретизирование. При этом научная значимость образа народа (этнография) ничуть не ниже его теоретического осмысления (этнология), и у этнографического образа есть шанс войти в нетленный фонд науки, тогда как опыт этнологического теоретизирова- ния может остаться сиюминутным и ситуативным. Во избежание криво- толков сразу оговорюсь: посвящая статью этнографии, я не изменяю ан- тропологии, привязанность к которой выражена, например, в моей книге «Антропология движения». Более того, антропология, наука о человеке, представляется мне обширнее этнографии/логии, науки о народах.
О ПРИОРИТЕТАХ
Х. Фермёлен небезосновательно утверждает, что «этнография как всестороннее описание народов стала откликом на колониальную практику России начала XVIII в.», и что «институционализация дисциплины случи- лась в России раньше, чем в Западной Европе или Соединенных Штатах». По его наблюдениям, приоритет России как страны происхождения этнографии сочетается с приоритетом Германии, как страны происхождения выдающихся ученых, прежде всего Герарда Миллера и Августа Шлёцера, работавших в России и давших новой науке концептуальные основы и названия: Völker-Beschreibung (1740), Ethnographiа (1767), Völkerkunde (1771), Volkskunde (1776) (чуть позднее, в 1781 г., словацкий историк Адам Коллар ввел понятие Ethnologia). Итак, «этнография была изобретена гер- манскими учеными в России XVIII в.» и объектом ее штудий изначально была «этничность, точнее мультиэтничность, мировое многообразие на- родов и наций» (Vermeulen 2015: xiv, 28, 217, 262–263, 410).
В этом сценарии основоположником этнографии выступает Г. Ф. Мил- лер, историограф Петербургской Академии наук, составивший в середине XVIII в. развернутый вопросник для сбора этнографических дан- ных (1740) и первый обзор народов Сибири на основе собранных им во Второй Камчатской экспедиции (1733–1743) полевых и архивных мате- риалов (правда, эти разработки «остались в рукописях»). Идеи Миллера подхватил Шлёцер, квартировавший у него в Петербурге в 1761–1762 гг., а затем распространивший идеи народоведения в Германии. В ходе поезд- ки на свою родину, во Франконию, осенью и зимой 1765–1766 гг. Шлёцер виделся с историком Иоганном Шёперлином, который вскоре в «Истории Швабии» (1767) впервые употребил греческий эквивалент миллеровско- го Völker-Beschreibung — Ethnographia. Идея нашла отклик и в ученой среде университета Геттингена, ставшего с той поры очагом народоведе- ния в Европе. Наконец, Шлёцер не только сеял зерна этнографии всюду, где бывал, но и вырастил концептуальное древо науки, обозначив в своей «Всеобщей истории Севера» (Allgemeine Nordische Geschichte, 1771) «народ» (Volk) ключевым фигурантом мировой истории (Weltgeschichte): по его разумению, каждый народ нуждается в описании, и «мировая история может насчитывать столько глав, сколько существует отдельных народов» (одновременно другой геттингенский историк, Иоганн Гаттерер, обо- значил народ как предмет географии/землеописания — Erdkunde) (Stagl 1995: 233–268; Vermeulen 2015: 217, 252, 260, 278, 280–281).
Поддерживая общий дизайн приоритетов, замечу, что при всех за- слугах Миллера его народоведческие тексты пролежали в архиве два с половиной столетия и были изданы лишь недавно (Müller 2003; Миллер 2009), что не позволяет учитывать их как актуальный факт науки XVIII в.;1 методичкой полевого народоведения послужила инструкция Миллера из почти тысячи вопросов (Müller 2018: 374–423), однако и эта разработка относится скорее к разряду проектов, чем результатов. В свою очередь Шлёцер, будучи блестящим кабинетным ученым, не участвовал в экспедициях и не видел народов, о которых писал. Авторство народоведения в той или иной мере принадлежит широкому кругу ученых: со стороны те- ории и систематики — Готфрид Лейбниц, Жозеф-Франсуа Лафито, Карл Линней; со стороны практического (экспедиционного) народоведения — Даниэль Мессершмидт, Иоганн Страленберг, Василий Татищев, Петр Рычков, Иоганн Фишер, Степан Крашенинников, Петер Паллас, Иоганн Фальк, Иван Лепехин и др. И все же в потоке народоведческих опытов был момент, когда актуальное знание кристаллизовалось в первый собственно этнографический труд.
Иоганн Готлиб Георги опубликовал в 1776–1780 гг. на трех языках — на немецком четырехтомное, на русском и французском трехтомное — «Описание всех обитающих в Российском государстве народов, их житейских обрядов, обыкновений, одежд, жилищ, упражнений, забав, вероисповеданий и других достопамятностей» (Georgi 1776–1780; Георги 1776–1779). В «Истории русской этнографии» С. А. Токарев оха- рактеризовал этот труд как «первую сводную этнографическую работу — обозрение всех народов России, описание их хозяйства, образа жизни». В Европе сопоставимая по масштабам «Этнография Австрийской мо- нархии» Карла Чёрнига появилась несколькими десятилетиями позже, в 1855–1857 гг. (Токарев 1958: 13; 2012: 103). Новизна труда Георги состоя- ла не только в обобщении сведений о 80 народах России, но и в концептуальном сочетании (а) принципов систематики Линнея, (б) основ языковой
1 Опубликованные Г. Ф. Миллером народоведческие работы имели локальный характер («Описание трех языческих народов в Казанской губернии», 1756) или ориентацию на летописную древность («О народах, издревле в России обитавших», 1773).
Головнёв А. В. Этнография в российской академической традиции 9 классификации Лейбница, (в) народоописательного алгоритма Миллера, (г) концепции народа в истории Шлёцера, (д) сравнительного метода с опорой на «референтные народы» Палласа. Эпохальным новшеством стало выдвижение на первый план персонажа, никогда прежде не фигу- рировавшего в качестве главного героя повествования, — народа, точнее «всех народов»: Георги написал «этнопортрет империи» и создал образ России как многонародной страны (Головнёв, Киссер 2015). Предисловие ко 2-му изданию «Описания» содержит многозначительный пассаж: «Известно всякому сведущему о государствах и владениях, на земном шаре существующих, что нет на оном ни одного такого, которое вмещало бы в себя толь великое множество различных народов, как Российская держава» (Георги 1799 I: vi). Эта идея на разные лады повторялась в кон- це XVIII в.2 и утвердилась как формула самоопределения России.
В обзорах блестящей плеяды академиков-немцев екатерининской эпохи имя Георги блекнет то в лучах славы Палласа, то в тени драмы Фалька. Его роль в академической экспедиции выглядит вторичной (он прибыл на помощь Фальку и Палласу), а труд компилятивным (автор открывает «Описание» длинным списком источников и заслуг предше- ственников). Между тем Георги провел в экспедиции более четырех лет, объехав Россию от Петербурга до Байкала, собрал и систематизировал данные по ботанике, геодезии, этнографии. В отряде Фалька он «более по своей воле, нежели по поручениям» занимался «землеописанием, ми- нералогией и познанием языческих народов» (СПбФ АРАН. Ф. 3. Оп. 35. Д. 36. Л. 2). С ноября 1771 г., когда больной Фальк был отозван из экспедиции, он возглавил экспедиционный отряд.
Георги побывал у тунгусов, бурят, вогул, башкир, чувашей, мордвы. По дневнику путешествия заметно, что его «этнографический сдвиг» при- шелся на тунгусов. Если прежние заметки 1770 — начала 1771 гг. не содержат этнографически выразительных сведений, то с июля 1771 г. ситуация решительно меняется: находясь среди байкальских, верхнеангарских, бар- гузинских, витимских тунгусов, он обстоятельно и увлеченно описывает их «колена», классифицирует тунгусов на «конных, оленьих и собачьих» (в другом измерении — на лесных и степных). В строки дневника закра- дывается симпатия и теплота: «Старики ходят так бодро и проворно, как у европейцев молодые люди. Молодые тунгусы скачут с удивительной лег- костью через палки и колоды» (СПбФ АРАН. Ф. 3. Оп. 35. Д. 36. Л. 237). Тунгусы с их ярким шаманством и естеством миропонимания стали для Георги «референтным народом», и в дальнейшем он опирался на них в сопоставлениях. Одновременно, будучи учеником Линнея, он применял классификационный подход — и в типологии воды, и в обзоре народов.
2 Например, в 1797 г. академик Генрих Шторх, восторгаясь этнографическим многообразием России, отмечал: «Никакое другое государство на земле не имеет такого разнородного населения» (Суни 2007: 58).
Георги не звался «апостолом Линнея», как Фальк, не был архивным титаном, как Миллер, не обладал лидерской харизмой, как Паллас. Второй по отдельным характеристикам, он по совокупности достоинств — си- стематичности от Линнея, педантичности от Миллера, экспедиционному опыту от Палласа — стал первым в народоведении. Остается согласиться с М. Кёхлером в том, что «Иоганн Готлиб Георги — по сей день недо- оцененная фигура немецко-русских научных отношений XVIII в. В боль- шинстве случаев он стоит в тени Петра Симона Палласа. Однако для раз- вития ранней этнографии в Российской империи Георги сыграл не менее выдающуюся роль, чем Паллас, и оставил после себя труд, сопоставимый с трудом Палласа» (Köhler 2012: 187). Странно, что до сих пор заслуги Георги остаются сокровенным знанием узкого круга специалистов, а для Википедии (в английской и немецкой версиях) он — лишь географ и на- туралист, но не этнограф. Возможно, эти недомолвки имеют отношение не столько персонально к Георги, сколько к науке о народах в целом.
ОБРАЗ НАРОДА
Георги обладал качеством, отличавшим его от маститых собратьев по науке (впрочем, по статусу он, член Российской и Прусской академий, им не уступал). Если сложно представить себе цветок по имени и образу Миллера, то георгин (точнее, в женском роде, георгина) — цветок, при- везенный из Мексики и названный в честь Георги, — в представлении не нуждается. Насколько Миллер расположен к фундаментальности, на- столько Георги — к популяризации и художествам. Он не был «рисо- вальных дел мастером», но, судя по всему, делал наброски в ходе путе- шествия и собирал коллекцию изображений, которую сегодня назвали бы визуальной этнографией. Однако прежде чем продолжить разговор о роли искусства в становлении этнографии, имеет смысл бросить общий взгляд на российскую действительность и обстоятельства рождения на- уки о народах.
К XVIII в. грандиозная восточная экспансия превратила Московское царство в Российскую империю. В отличие от европейских королевств, рассматривавших заморские колонии со стороны, Россия, вобравшая в себя новые земли и народы, видела их изнутри. Кроме того, полиэтнич- ной была и элита империи; и если прежде она обильно пополнялась с Востока, то теперь — с Запада. Пересечение традиций и интересов соз- давало почву для народоведения во всех слоях общества. Обустройство огромной страны, раскинувшейся на всю Евразию от Балтики до Тихого океана, делало народоведение практическим знанием, посредством кото- рого российские монархи, особенно энергично Петр I и Екатерина II, про- водили инвентаризацию имперских ресурсов, в том числе людских (см.: Головнёв 2015: 329–535; Головнёв, Киссер 2015).
Изображение на карте служило первым по очередности — нагляд- ным — способом сбора и свода знаний о землях и народах. Стратегическая значимость картографии превращала ее в государственную тайну и моно- полию. В те годы карта была одновременно социальной конструкцией, ин- формационной базой и произведением искусства (Harley 2001). Изобразить народ значило нанести его на карту, а изобразить империю значило нанести на карту много народов. Подобная практика сопровождала мировую гео- политику со времен Птолемея и античных логографов, ярко проявившись в итальянской, арабской, голландской и английской картографии. В фина- ле эпохи великих географических открытий на картах стали появляться не только обозначения народов, но и изображения их образов-костюмов (на- пример, карта Турецкой империи 1626 г. Дж. Спида).
В империи Петра I картография связана с именами Николааса Витсена (бургомистра Амстердама), его родственника Андрея Виниуса (главы Сибирского приказа) и Семена Ремезова (автора Хорографической книги и Чертежной книги Сибири). В этом треугольнике роль связующего играл Виниус, а картографами выступали Витсен в Голландии и Ремезов в России; их карты появились почти одновременно — в последние годы XVII в. Обе сопровождались комментариями, разросшимися до самосто- ятельных трудов — книги «Северная и Восточная Тартария» Витсена (1692; 2-е изд. 1705) и «Летописи Сибирской» Ремезова (1703). В той же очередности — от карты к книге — выстроена и «Северная и восточная часть Европы и Азии» Иоганна Страленберга (1730). Поскольку в те вре- мена приоритетом была карта, а приложением к ней — книга, можно ска- зать, что одним из начал этнографии была картография, изображающая народы в пространстве. Вторым способом изображения был рисунок ко- стюма, и карта, наряду с сопровождающей ее книгой, служила полотном для этих рисунков. Народоведение изначально было изобразительным, представляя народы рисунками на картах и в книгах.
Исходная визуальность этнографии объяснима с учетом того, что лю- бые контакты с соседями и пришельцами всегда начинались с народоузна- вания по наружности, одежде, украшениям, манерам поведения и иным зримым символам. Такие «слепки этничности» удостаивались пристально- го внимания, в том числе со стороны иноземных путешественников, и до- ставлялись в Академию и Кунсткамеру не просто в качестве диковин, а как материализованное знание о других народах. Иными словами, первичная этнография была сосредоточена в вещах и изображениях. В России обилие народов стало не только вопросом управления и формулой самоопределе- ния, но и темой светских увеселений (своего рода этномодой), как показы- вает устроенный Анной Иоанновной в 1740 г. потешный «парад народов».
Наука о народах только нарождалась, а империя уже играла в много- народность. 6 февраля 1740 г. состоялась «потешная свадьба» придворно- го шута кн. М. А. Голицына с шутихой — калмычкой А. Н. Бужениновой.
Программа увеселений включала костюмированный «парад народов», для участия в котором в Петербург со всех концов страны прибыли пары (мужчина и женщина) от всех «инородцев» империи. Очевидец потеш- ной свадьбы В. А. Нащокин отмечал, что в процессию, кроме «разно- язычников», были включены и «ямщики города Твери», которые «оказы- вали весну разными высвистами по-птичьи» (Нащокин 1998: 258).
Впрочем, готовилась императорская забава вполне серьезно: Академии наук было поручено «подлинное известие учинить о азият- ских народах, подданных ее императорского величества, и о соседях, сколько оных всех есть, и которые из них самовладельные были, и как их владельцы назывались, со описанием платья, в чем ходят, гербов на печатех или на других, на чем и на каких скотах ездят, и что здесь в на- туре есть платья и таких гербов, и например: мордва, чуваша, черемиса, вотяки, тунгусы, якуты, камчадалы, отяки, мунгалы, башкирцы, кирги- зы, лопари, кантыши, каракалпаки, арапы белые и черные, и прочие, ка- кие есть, подданные российские» (Материалы для истории 1886–1887: 276). Генерал Х. Г. фон Манштейн (тоже очевидец свадьбы) утверждал, что праздник был задуман с целью показать, сколько различных народов обитает в России (Манштейн 1997: 158). Потешные игрища в очередной раз, как неоднократно при Петре, стали полигоном выработки серьезной стратегии, и «парад народов» (пусть и шутовской) засвидетельствовал растущий интерес правителей и жителей России к многообразию наро- дов империи (Головнёв, Киссер 2015: 62).
Большая часть этой коллекции костюмов, хранившихся в Кунст- камере, сгорела в пожаре 1747 г. (Чистов 2017: 139). Однако наглядно- популярная (изобразительная) линия народоведения продолжилась в рисунках и гравюрах: костюмированный парад народов сменился «со- бранием одежд всех народов в Российской империи обретающихся». Так звучал подзаголовок издания с интригующим названием «Открываемая Россия» на русском, немецком и французском языках, представлявшего серию рисунков костюмов народов России (Открываемая Россия 1774– 1776). К этой идее и затее причастны, по меньшей мере, трое: состави- тель коллекции рисунков Иоганн Георги, гравер Христофор Рот и изда- тель Карл Мюллер.
«Открываемая Россия» — по некоторым оценкам, первый художе- ственный журнал России — имел коммерческий успех и... научное про- должение. Серия из 12 номеров не прервалась в 1776 г., а продолжилась изданием четырехтомного «Описания» Георги, в котором были те же гравюры, тот же автор (Георги, уже обозначенный в титуле), тот же изда- тель (Мюллер), та же триада языков (немецкий, русский, французский). Новшество состояло в добавлении к картинкам пояснительных текстов, которые разрослись настолько, что отодвинули рисунки на второй план. В траектории от «Открываемой России» к «Описанию» видны следы постепенного сдвига приоритета от изображения к тексту: «Открываемая Россия» (1774–1776) была коллекцией рисунков (по пять в номере) без сопроводительных комментариев; первое издание «Описания» (1776– 1780) охарактеризовано в посвящении Екатерине II как «изображение и описание народов»; во втором издании (1799) сначала во введении пере- числены тексты, затем изображения.
Коллекция этнографических рисунков (гравюр), перешедшая из «Открываемой России» в «Описание», известна как «костюмы Георги» или «рисунки Георги» (Вишленкова 2011: 48, 62), что прямо указывает на авторство общей идеи, а также, возможно, отдельных картин. Гравюры Рота, никогда не участвовавшего в экспедициях, были выполнены с исход- ников Георги, хотя «вопрос о том, кто с кого перерисовывал и переграви- ровывал иллюстрации для разных изданий конца XVIII — начала XIX в., весьма запутанный и никем пока еще не решенный» (Жабрева 2007: 208).
Таким образом, первый этнографический труд вырос из рисун- ков и описаний этнографических предметов, собиравшихся и хранив- шихся в Кунсткамере. Следовательно, изобразительное народоведение, по крайней мере в части публикации, предшествовало описательному. Е. А. Вишленкова полагает, что опыт Георги проливает свет на когни- тивную схему рождения этнографии, в которой визуальное восприятие предваряет интеллектуальную деятельность. Ссылаясь на признание (в предисловии к немецкому изданию) Георги в том, что он взялся за описание народов для текстового сопровождения гравюр Рота в издании Мюллера, она заключает: «В XVIII в. этнографическое знание рожда- лось из наблюдений и последующих расспросов. Соответственно, оно упаковывалось сначала в “картинку”, а потом в “этнографическое пись- мо”» (Вишленкова 2011: 54).
Как уже говорилось, этнографическое «прозрение» Георги началось с тунгусов. В дневниках его путешествия им уделено непомерно много ме- ста (более 50 страниц), а завершается раздел рисунком «Тунгусы» (Georgi 1775 I: 295). По мнению Е. А. Вишленковой, художественное несовер- шенство рисунка «позволяет предположить авторство самого Георги»; в рисунке ей видятся приемы музейной экспозиции, а в позах персонажей «с вывернутыми руками, в которые вложены колчан и стрелы», — «лю- бительская выучка рисовальщика» и «негибкость деревянных манекенов, на которые надевались костюмы из Кунсткамеры» (Вишленкова 2011: 45). На мой взгляд, некоторая «манекенность» лучников не затмевает живости общей картины тунгусского стойбища, а в ее деталях этнограф-полевик легко различит значимые акценты: именно тунгусский ручной олень-учак может безмятежно дремать рядом с собакой и жилищем; мгновение реаль- ности читается в том, как дымит лишь один из восьми чумов стойбища, мимо которого шагает еще один лучник. Эта сцена этнографически реа- листична, ее можно рассматривать и в целом, оглядывая горно-таежный ландшафт, и в частностях, изучая орнамент меховой одежды, татуировку на лице, набор оружия, строение чума и крой его покрышек. Представленная Георги визуальная этнография — слепок действительности, передающий не только тунгусскую культуру, но и погружение в нее рисовальщика. Рисунок «Тунгусы» запечатлел тот самый «этнографический сдвиг» нату- ралиста, который позволил Георги вернуться из экспедиции знатоком на- родов России и взять на себя ответственность создания галереи костюмов, а затем этнографической энциклопедии.
Иоганн Георги сочетал в себе качества художника (пусть и любите- ля) и ученого (пусть и натуралиста), сумевшего в своей исследователь- ской практике сложить эти составляющие в целостное этнографическое обозрение. Не исключено, что именно рисунок — художественный об- раз — дал импульс выдвижению на первый план народа как главного фигуранта (объекта исследования) в сочинении Георги и последующей этнографии/логии.
Сбор сведений об империи, начавшийся с картографии Витсена и Ремезова, был сфокусирован на Востоке (Сибири). Витсен начал пове- ствование о Тартарии с описания Маньчжурии, а в конце книги после обзоров Азии, Америки, Океании и России вновь обратился к Монголии и Китаю. Это был первый в Европе евразийский обзор, открывающийся и завершающийся Востоком (Витсен 2010). Заданная автором навигация, согласно которой Восток играет опорную роль для обзора и понимания Тартарии (Евразии, России), связана с недавней зависимостью дорома- новской Московии от Орды, а также с обозначением посреднической роли России между Европой и Азией. Благодаря присоединению Сибири российские политики научились мыслить континентами, а не уездами. Символически этот взгляд выразила Елизавета Петровна, повелев до- ставить на свою коронацию «шесть пригожих благородных камчатских девиц» (как известно, посланный на Камчатку штабс-фурьер Шахтуров исполнил поручение, но с опозданием на четыре года, притом добрав- шись на обратном пути только до Иркутска).
Пока Петр I в Северной войне прорубал окно в Европу, Владимир Атласов овладел Камчаткой. Утвердившись на Балтике, русский царь обратил взор на восток, и в 1719 г. сразу несколько миссий двинулись «встреч солнцу», в том числе: экспедиция Ивана Евреинова и Федора Лужина — на Камчатку и Курилы с целью «описать тамошние места: сошлася ль Америка с Азиею <...>, и все на карте исправно поставить»; посольство Льва Измайлова (с участием Лоренца Ланга) — в Китай для заключения торгового договора с императором Канси; доктор медицины Даниэль Мессершмидт — в Сибирь «для изыскания всяких раритетов и аптекарских вещей, трав, цветов, коренья и семен и прочих принадле- жащих статей в лекарственные составы». Если первые две миссии были посвящены важным, но обычным задачам политики, то последняя ста- ла новшеством, обозначив зарождение в России экспедиционной науки. Доктору медицины надлежало следовать указу царя, подготовленному лейб-медиком Робертом Арескиным и направленному сибирскому гу- бернатору Матвею Гагарину. Правда, пока Мессершмидт добирался до Сибири, лейб-медик умер, а губернатор попал в опалу. Доктор оказался предоставленным самому себе и действовал уже не столько по указу, сколь- ко по собственному разумению: в Тобольске он обзавелся спутниками из числа пленных шведов, включая Страленберга. Пользуясь привилегией на казенный транспорт, он объехал на санях, нартах и лодках Западную и Восточную Сибирь от Иртыша (Тобольска) до Енисея (Красноярска, Туруханска) и Байкала (Иркутска, Нерчинска). За семь лет экспедиции Мессершмидт расширил круг своих интересов и занятий от первоначаль- ных «куриоситетов и лекарственных вещей» до обширной программы, включая древности и народные обычаи (Копанева 2016: 47). Семилетнее исследовательское путешествие (Forschungsreise) Мессершмидта сдела- ло его знатоком не только природы и народов Сибири, но и пространства России. Его материалы, оставаясь рукописными, пользовались спросом у всех исследователей России, включая Миллера, Палласа и Георги.
Удачливее Мессершмидта оказался его «сердечный друг» и спутник по экспедиции Филипп Иоганн Табберт фон Страленберг, немец на швед- ской службе, попавший в русский плен под Полтавой, проведший три- надцать лет в сибирской ссылке и год в путешествии с Мессершмидтом, вернувшийся домой после Ништадского мира 1721 г. и в 1730 г. опублико- вавший книгу «Северная и восточная часть Европы и Азии». Страленберг заочно конкурировал с Витсеном, которого беспощадно критиковал и на- стойчиво перепроверял. Составив карту России, он назвал ее, в подража- ние Витсену, «Великая Тартария» (Tartaria Magna), и книгу свою озаглавил в витсенском стиле. Кстати, карту Витсена возил с собой Мессершмидт, уточняя и исправляя ее по ходу путешествия. Не исключено, что именно ему Страленберг обязан идеей работы над картой и книгой. Картографию Мессершмидт считал первоочередной задачей экспедиции, и не случайно при встрече с Витусом Берингом летом 1725 г. в Енисейске он обсуждал главным образом картографию Азии (Vermeulen 2015: 110, 120; Копанева 2016: 47–50; Тункина, Савинов 2017: 14).
Как Страленберг правил Витсена, так Миллер — Страленберга (на- пример, в «Истории Сибирского царства»). Право на правку Миллер приобрел не на службе в Петербурге, а в Камчатской экспедиции, где за семь лет (1733–1740) он стал ведущим историком империи. В ходе путе- шествия Миллер сделал еще одно открытие, разглядев в туземных наро- дах главных фигурантов сибирской истории. Когда на смену ему в 1740 г. прибыл адъюнкт Иоганн Фишер, Миллер снабдил его инструкцией из 1287 пунктов. 6-й раздел инструкции «Об описании нравов и обычаев народов» включал 923 пункта, а также приложения: (1) О ланд-картах (63 пункта); (2) О рисунках (30 пунктов); (3) О собирании различных предметов для Кунсткамеры (16 пунктов); (4) Словарь, по которому над- лежит собирать материалы по языкам и диалектам. Эта программа стала методической базой для систематики народов и, по оценке А. Х. Элерта, до сих пор не имеет аналогов в отечественной науке (Элерт 1999: 25). По возвращении из экспедиции Миллер в предисловии к «Описанию сибир- ских народов» впервые обозначил народоведение — в его формулировке «всеобщее описание народов» — как науку будущего: «Многократное мое желание было, чтоб какой искусный человек из всех по нынешнее время бывших путешественных описаний, також и из описаний однех народов, по сообщенному здесь показанию предпринял намерение к со- чинению всеобщего описания народов, чем бы сия материя учинилась некоторою новою наукою, от которой бы потомство вечной пользы себе ожидать могло» (Миллер 2009: 30–31).
Желание Миллера, как известно, исполнил Георги, который в свою очередь прошел испытание Сибирью. Вместе с Палласом он отправился в восточное путешествие натуралистом, а вернулся народоведом. Успех последователей Линнея в этнографии не случаен: они применили мето- ды естественнонаучной систематизации для описания народов, разглядев в них такое же естество и многообразие, какое видели в природе. Однако не менее важно и непосредственное пребывание в среде изуча- емого народа, без которого немыслимо «этнографическое прозрение». Для Георги таким народом стали тунгусы, для Палласа — калмыки, которых он характеризовал обстоятельно и с явной симпатией: «Нравы сих жителей во многих делах показались мне лучше, нежели как мно- гие путешественники их описали. По крайней мере они в том гораздо превосходнее других степных народов. Все те народы, которые имеют своевольную и степную жизнь, от природы склонны к праздности: но калмыки по их бодрому духу действительно могут назваться трудолюби- выми» (Паллас 1773 Ч. 1: 458, 570, 578).
В судьбе каждого этнографа есть народ, с которым он проходит сво- его рода этнографическую инициацию, после которой обретает новое видение не только изучаемого народа, но и — через него — народов во- обще. С этого начинается этнографическое мышление, которое отзыва- ется встречным переосмыслением себя, привычных ценностей и даже мирового пространства: так у человека Запада может появиться «взгляд с Востока». Попутно рождаются исследовательские приемы, в том числе общий для всех путешественников сравнительный метод, которые чер- паются не из книг, а из опыта странствия.
Ex oriente lux (свет с востока) — так можно обозначить траекторию становления российского народоведения в XVIII в., поскольку самые яркие результаты приносили дальние и долгие восточные экспедиции. Российское народоведение рождалось не в кабинетах, а в путешестви- ях — этнография вообще невозможна без путешествия. В силу своей про- тяженности и этнокультурной многоликости Россия была и остается стра- ной, путешествие по которой располагает к «этнографическому сдвигу».
ЭТНОГРАФИЯ И АНТРОПОЛОГИЯ
Российская традиция не противопоставляет, а сопоставляет «народ» и «человека» как непересекающиеся параллельные в геометрии Евклида (более того, столь же параллельными измерениями оказываются граж- данство и религиозность). Поскольку России чужд акцент на конкурент- ной индивидуализации, антропологический мотив человека не теснит этнографический мотив народа. Свойственный отечественной науке «эт- нический крен», неоднократно и не без скепсиса отмечавшийся зарубеж- ными коллегами, имеет глубокие корни, обособляющие отечественное народоведение от европейской антропологии.
Со своей стороны, западная антропология не ищет общих корней с российским народоведением XVIII в., пусть даже его зачинателями были этнические немцы. По утвержденной схеме, антропология роди- лась во второй половине XIX в. в лоне европейского эволюционизма. Англоязычные учебники связывают начала антропологии и этнологии с выходом в свет «Der Mensch in der Geschichte» Адольфа Бастиана (1860), «Primitive Culture» Эдуарда Тайлора (1871), «Ancient Society» Льюиса Генри Моргана (1877). Немецкие учебники относят Völkerkunde и Volkskunde к до-науке, в остальном вторя английским аналогам:
«Институционализация антропологии на фоне естественных наук про- изошла в конце XIX и начале XX веков благодаря трудам ряда основопо- ложников (Бастиана, Боаса, Риверса, Малиновского)» (Heidemann 2011: 16). И в русском учебнике раздел «Становление науки этнологии» от- крывается фразой: «Этнологическая наука сформировалась как самосто- ятельная отрасль знания в середине XIX в.» (Этнология 2006: 9).
Понятие «антропология» вошло в обиход задолго до XIX в.: в Германии (1501), Франции (1516) и Италии (1533) оно — вполне в духе эпохи Возрождения — несло в себе антитезу «теологии» и охватывало все знания о человеке. В 1790-е гг. стараниями Иоганна Блюменбаха обособилась физическая антропология с расоведением (некоторые по- лагают, что ее отсчет можно вести с трудов Линнея 1730-х гг.). Однако на статус действительной науки (социокультурная) антропология стала претендовать только с момента ее построения на эволюционизме во вто- рой половине XIX в. (Vermeulen 2015: 2–5, 359–360).
Российская этнография и западная антропология расходятся не толь- ко по времени рождения, но и по мотивациям и практикам. Российское народоведение рождалось как эмпирико-практическое знание, задан- ное целями самопознания и самоорганизации империи: этнография по-российски — картина многонародности — создана исследовате- лями-путешественниками XVIII в. под патронатом имперской власти. Европейская наука о человеке приобрела облик универсальной антропо- логии, в которой человечество выстроено в пирамиду эволюции, низшие ступени которой (дикость и варварство) отведены исследуемым, а выс- шая (цивилизация) — исследующим. Российское народоведение фокуси- ровалось на отдельном народе и имперской галерее народов, тогда как западная антропология синтезировала общий ход эволюции человечества из фрагментов разных культур. Иначе говоря, главным героем российской этнографии выступал конкретный народ, западной антропологии — уни- версальный человек. Народы предстают в российской этнографии живы- ми современниками, в универсальной антропологии — реликтами перво- бытности. В трудах западных эволюционистов XIX в. фигурировали не народы (как у российских академиков XVIII в.), а стадии прогресса, для иллюстрации которых культуры народов мира служили базой данных.
В XIX в. российская этнография утратила былое лидерство и испы- тала мощное влияние европейской антропологии. Связано это, с одной стороны, со стабилизацией империи, когда актуальность практической этнографии сохранялась главным образом на пограничье. С другой сто- роны, бурный рост популярности европейского эволюционизма повлек за собой забвение прочих достижений. С середины XIX в. европейская наука стяжала право на истину, состоящую в единственно верной ме- тодологии эволюционизма. Как заметил С. М. Широкогоров, «в области этнографии этот метод одно время господствовал почти монопольно» (Широкогоров 2002: 67). Впрочем, достижения классической россий- ской этнографии XVIII в. все же сохранили практическое значение, что видно, например, в их использовании М. М. Сперанским при составле- нии Устава об управлении инородцев 1822 г.
Несмотря на повальное увлечение европейской антропологией, Россия упорно хранила (и продолжает хранить) название «этнография» и ее предпочтения. В этом видится почвенность народоведения, вос- производящегося в России на собственных основаниях с переменной интенсивностью. Н. М. Надеждин, М. М. Ковалевский, Н. Н. Миклухо- Маклай, Н. Н. Харузин, В. В. Радлов, Д. Н. Анучин и другие отечествен- ные этнографы XIX в. сочетали (иногда эклектично) живую этногра- фию с концептуальными схемами. Акцент на этнической и культурной самобытности свойствен теории Николая Данилевского о преобладании в общественных явлениях национального (этнического) содержания и устойчивой самобытности различных цивилизаций (культурно-истори- ческих типов) (Данилевский 1991). Однако релятивизм Данилевского не устоял в то время под напором эволюционизма («Россия и Европа» вы- шла в свет в том же 1871 г., что и «Первобытная культура» Тайлора), и почитателей творчества Данилевского в России оказалось немного (в их числе, правда, были Федор Достоевский и Лев Толстой).
Очередной подъем этнографии в России связан с волной движения народников, чьи революционно-просветительские «хождения в народ» до мелочей напоминали полевую этнографическую работу. Правда, на- учный эффект дали не просветительские акции народовольцев, а их ссылка в отдаленные края Российской империи, где они устанавливали контакты с «простыми людьми». К тому же администрация нередко при- влекала образованных ссыльных к исполнению работ вроде переписи и обследования коренных жителей, как это случилось со Штернбергом на Сахалине (Kan 2009: 45).
Среди ссыльных было немало «иноверцев» и «инородцев», что соз- давало атмосферу взаимного доверия и сближало их с сибирскими тузем- цами. Немец Дмитрий Клеменц основательно изучил жителей Алтая и Монголии, поляки Эдуард Пекарский, Вацлав Серошевский и Бронислав Пилсудский — народы Якутии и Сахалина. Выдающуюся роль в россий- ской и советской этнографии сыграло знаменитая еврейская «этнотрой- ка»: Лев Штернберг исследовал нивхов, Владимир Богораз — чукчей и коряков, Владимир Иохельсон — юкагиров. На их долю выпало поле по- неволе — «экспедиции» в виде ссылки: в течение ряда лет они жили сре- ди сибирских туземцев, стихийно выработав приемы, которые позднее стали называться «стационарным методом» и «включенным наблюдени- ем». Долгое поле дало им возможность вжиться в туземную культуру и овладеть местными языками, предвосхитив на пару десятилетий методи- ку полевых работ Бронислава Малиновского. Для этнотройки полевые исследования стали школой антропологии и этнографии, компенсировавшей дефицит университетского образо- вания и ученых степеней. Этнография и антропология оставались для них важным делом до и после революции, особенно в связи с участи- ем в Джесуповской экспедиции под началом Франца Боаса. Однако не в меньшей степени они посвящали себя общественной и революционной деятельности, в том числе еврейскому движению, в чем также ярко вы- разился феномен этничности.
РЕВОЛЮЦИОННАЯ НАУКА
Революция 1917 г. дала мощный толчок развитию этнографии/-логии в России. Казалось бы, боровшимся за власть революционерам впо- ру было биться на фронтах Гражданской войны, а не изучать народы. Между тем уже в апреле 1917 г., вскоре после Февральской революции, в Петербургской академии наук была создана Комиссия по изучению племенного состава населения России (КИПС) для составления этно- графической карты России. Одним из первых декретов большевиков стала Декларация прав народов России от 2 (15) ноября 1917 г., про- возгласившая: (1) равенство и суверенность народов России; (2) право народов России на свободное самоопределение, вплоть до отделения и образования самостоятельных государств; (3) отмену всех и всяких национальных и национально-религиозных привилегий и ограниче- ний; (4) свободное развитие национальных меньшинств и этнографи- ческих групп, населяющих территорию России. Первую подпись под Декларацией поставил народный комиссар по делам национальностей Иосиф Джугашвили-Сталин (Декреты 1957: 41). Значимость этническо- го фактора в революции оттеняется тем, что именно наркомат по делам национальностей стал первым нововведением большевиков в структуре министерств (совнаркома) и именно нарком по делам национальностей вскоре стал лидером большевистской партии и архитектором СССР. По оценке Т. Мартина, Советский Союз был «империей утвердительного действия» в отношении этнических интересов населяющих его народов, особенно нацменьшинств. Р. Суни полагает, что СССР стал колыбелью наций, созданных или даже «сфабрикованных» большевистским прави- тельством (Suny 1993; Martin 2001).
Как в XVIII в. Российская империя, так в ХХ в. советская власть об- устраивала подчиненное пространство с применением знаний о населя- ющих страну народах, и в очередной раз этнография стала инструментом политики. Поскольку одним из факторов революции было национальное движение «угнетенных инородцев» (евреев, грузин, латышей, поляков и др.) и новая правящая элита была этнически, а подчас и национали- стически, настроена, «национальный вопрос» в Советской России был поднят на необычайную высоту. Первое десятилетие советской власти ознаменовалось бумом нациестроительства и народоведения.
Диапазон этнографических интересов в условиях революции и вой- ны виден в организации Постоянной комиссии по изучению тропиче- ских стран (1918), Коллегии востоковедов при Азиатском музее (1921), Яфетического института (1921), Славянской комиссии (1922). В ок- тябре 1917 г. по инициативе С. П. Покровского в Казани был открыт Северо-восточный археологический и этнографический институт (с Б. Ф. Адлером во главе этнографического отделения). В 1918 г. усилия- ми Л. Я. Штернберга и И. Д. Лукашевича в Петрограде был учрежден Географический институт, в составе которого впервые выделился ан- тропогеографический (позднее этнографический) факультет; в 1920 г. на нем обучалось 284 студента — впечатляюще много в сравнении не толь- ко с синхронными советскими, но и с зарубежными университетами. В 1919 г. в Московском университете кафедра физической антропологии под началом Д. Н. Анучина обособилась от географического факультета, а в 1922 г. в составе факультета общественных наук образовалось этно- лингвистическое отделение с кафедрой этнологии, возглавляемой про- фессором П. Н. Преображенским (Соловей 1998: 50; Kan 2009: 278, 282).
В октябре 1922 г. было создано Центральное этнографическое бю- ро при отделе нацменьшинств Наркомпроса, декларировавшее задачу «всестороннего изучения народов РСФСР». При активном участии В. Г. Богораза в июне 1924 г. при Президиуме ЦИК СССР был образован Комитет содействия народностям северных окраин (Комитет Севера) — одна из самых деятельных правительственных организаций этногра- фического профиля. МАЭ (Кунсткамера) оставался основным центром академической науки и продолжал издание фундаментального Сборника МАЭ. В 1923 г. начал издаваться популярный журнал «Краеведение», в 1925 г. — этнографически ориентированный журнал «Северная Азия», а при ЛГУ был организован туземный рабфак для подготовки науч- ных кадров из числа народов Севера. В 1926 г. под редакцией академи- ка С. Ф. Ольденбурга вышел первый номер академического журнала «Этнография», ставшего центральным печатным органом этнографиче- ского сообщества Советской России. В середине 1920-х гг. развернулась беспрецедентная по размаху экспедиционная этнографическая работа во всех краях СССР. Публикации журнала «Этнография» в 1926–1930 гг. отразили размах работ по этнографии восточных славян (86), народов европейской части СССР (87), окраинных народов СССР (88), народов мира (89); фольклористике (90), религиозным верованиям (91), историо- графии (92), теории и методологии науки (93) (Соловей 1998: 41–46, 81).
Этноэйфория в раннем СССР довела до того, что исторический факультет МГУ был переименован в этнологический (1925–1931). По словам Штернберга, этнология стала «квинтэссенцией общественных наук», а «новообразовавшиеся автономные республики, под влиянием национального подъема, ревностно взялись за изучение родного языка и культуры» (Штернберг 1926: 42). В 1926 г. двое из этнотройки син- хронно выехали на крупные международные форумы: Штернберг — на Тихоокеанский конгресс в Токио, Богораз — на Конгресс американистов в Рим; по этому поводу Богораз в одном из спичей заявил: «Мы, этно- графы Союза ССР, охватили одним размахом весь круг земного шара» (Богораз 1927: 282). Никогда прежде в России не заходила речь о съезде этнографов и антропологов всей страны, и такой момент, наконец, на- стал. Для подготовки всесоюзного съезда и обсуждения перспектив на- уки о народах было решено провести предварительную конференцию с участием этнографов Ленинграда и Москвы.
НЕУДАЧНЫЙ РОМАН С МАРКСИЗМОМ
На конференции этнографов, состоявшейся в апреле 1929 г. в Ленинграде, доклады были распределены по темам: методы и теории, эт- нография и советское строительство, марксизм и этнология, этнографи- ческое образование, этнография и музеи, публикационная деятельность, подготовка всесоюзного съезда этнографов. Трудности определения миссии и предмета этнографии/-логии в СССР виделись в ее привязке к естественным (через географию и физическую антропологию) или к гуманитарным и социальным (через историю и социологию) наукам. Согласование осложнялось конкуренцией этнографических сообществ Ленинграда и Москвы, возглавлявшихся, соответственно, В. Г. Богоразом и П. Ф. Преображенским. Созданная Богоразом и Штернбергом школа базировалась в МАЭ и Географическом институте. Московский центр во главе с Преображенским располагался в МГУ. Полемика между Богоразом и Преображенским о методах этнографии и ее месте в системе наук обещала стать ключевой темой конференции.
Увлеченные профессиональными спорами, лидеры этнографов Ле- нинграда и Москвы недооценили третьей силы, проявившей себя за год до конференции в лице В. Б. Аптекаря, который в докладе «Марксизм и этно- логия» с трибуны Коммунистической академии обрушился на этнологию за то, что она строится на противоречивых понятиях «культура» и «этнос», при этом категория этнос/народность путается то с антропологической расой (вульгарный материализм), то с национальным духом (спиритуали- стический идеализм). По логике Аптекаря выходило, что этнология несо- вместима с диалектическим материализмом и являет собой «буржуазный суррогат обществоведения», а марксистская социология перекрывает ее предметное поле, «уничтожая этнологию как особую науку» (От класси- ков к марксизму 2014: 250–252). В конце 1920-х гг., на пике популярно- сти науки о народах, подобные высказывания звучали если не ересью, то недоразумением. Тревожило лишь то, что они исходили от ближайшего помощника академика Н. Я. Марра, главного организатора конференции.
Доклад Аптекаря под тем же названием и с теми же жесткими об- винениями (в недавнем прошлом Аптекарь служил политическим ин- спектором Реввоенсовета) не только прозвучал на конференции с за- метным превышением регламента, но и стал главной темой дискуссии. Решительность, звучавшая в тоне Аптекаря, выдавала в нем искушенно- го партийного полемиста, присвоившего себе право вершить суд именем марксизма. По его словам, доводы Преображенского «свидетельствует о том, что с марксизмом здесь весьма неблагополучно», а выраженная в «Основах этногеографии» Богораза позиция «не может быть базовой для построения марксистской этнологии». В целом он диагностировал па- ралич науки о народах: «Марксистской этнологии мы построить не смо- жем по той простой причине, что мы не сможем взять “этнос” как одну из стадий, или ступеней, в диалектическом развитии производственного коллектива», а «с уничтожением понятия “этнос” ликвидируется самая наука этнология»; «все это приводит к заключению, что всякая попытка построить этнологию как марксистскую науку будет обречена на неуда- чу» (От классиков к марксизму 2014: 198–207).
В ответ Н. М. Маторин пустил в ход целую обойму фольклорных присказок для снятия напряжения от его выступления: «Аптекарь... “обещал большое кровопролитие, а чижика съел”»; «Вы ни словечка невозражаете по конкретному вопросу, а, как говорят, лупите мимо Сидора в стенку». Выступления Аптекаря иногда вызывали смех, но чаще него- дование: «тов. Аптекарь ведет в своих утверждениях к мракобесию, со- вершенно невозможному» (Маркелов); «одним из недоразумений можно считать и доклад тов. Аптекаря на нашей конференции» (Толстов); «вто- рой год носит тов. Аптекарь имя антиэтнолога» (Ильин) (От классиков к марксизму 2014: 216–218, 225, 235).
Судя по хору протестующих возгласов, конференция пережила коллективную травму от атаки Аптекаря. Н. М. Никольский назвал его «диким человеком» и сравнил с плохим коновалом, который равнодушно сделал операцию и ушел. Богораз определил долгую дискуссию по до- кладу Аптекаря «нашим двухдневным коллективным сражением с “дра- коном”» и добавил: «После этих трехдневных споров мы, этнографы, все не можем решить, упразднили нас или нет, существуем мы или не суще- ствуем». Синдром заложников, охвативший все собрание, достиг свое- го апогея, когда на четвертый день заседаний enfant terrible («ужасное дитя», как называли Аптекаря) было избрано в президиум конференции (От классиков к марксизму 2014: 244, 254).
Сценарий, по которому Аптекарь выступил перед многочисленной аудиторией этнографов с открытой хулой их науки, может показаться.
театром абсурда или образцом социального мазохизма, если не учиты- вать ряд теневых обстоятельств. Конференция проходила в Мраморном дворце, принадлежавшем в то время ГАИМК, во главе которой стоял Марр, автор яфетидологии — «нового учения о языке». О роли Марра назойливо напоминал Аптекарь, называя его «хозяином этого помеще- ния», «председателем нашей конференции, председателем организаци- онного бюро» (От классиков к марксизму 2014: 195, 206). При этом, со- брав этнографов «в своем дворце», Марр в конференции не участвовал и даже не приветствовал ее, уступив слово своему ставленнику Аптекарю.
Трудно сказать, насколько собравшиеся осознавали себя заложни- ками Марра, вещающего голосом Аптекаря. Мотивы академика очевид- ны: созданная им яфетическая теория претендовала на роль общей для гуманитарных и общественных наук методологии, и для достижения этой цели надлежало столкнуть этнологию с пьедестала «квинтэссенции общественных наук», на который ее старательно возводил Штернберг. Марр видел в национальности «переходную ступень развития человече- ства», а не самобытную культуру, и отводил этничности (соответственно, этнографии) вторичную роль: «Собственно этнических культур по гене- зису не существует; в этом смысле нет племенных культур, отдельных по происхождению, а есть культура человечества определенных стадий развития» (Марр 1933: 236).
Едва ли искусная режиссура академика Марра, как и вдохновенная игра его ученика Аптекаря, могла сама по себе сломить волю целой конфе- ренции профессионалов. Советские этнографы, безуспешно пытавшиеся в течение нескольких дней составить хоть сколько-то приемлемую форму- лу альянса этнографии и марксизма, расписались в бессилии. Дискуссия показала, что там, где уместна этнография, некстати марксизм, и вместо альянса всюду получается мезальянс. Вскоре после конференции Богораз, неся бремя старшего по цеху, мобилизовал весь свой научный и литератур- ный талант для сближения этнографии с марксизмом, написал большую статью в журнал «Этнография», но разочаровал себя и других — получи- лось худшее из его сочинений. Статья, полная скачков и повторов, явствен- но выражала неубежденность и неубедительность автора. Предложенные для «этнографического марксизма» описания религиозных верований ни- чуть не выиграли от того, что стали называться «надстройкой»; распре- деление фольклорных сюжетов по лестнице формаций живо напомнило лозунги; утверждение о том, что полевая работа без марксизма «полна разрывов и зияний», выглядело калькой прежних суждений автора о язы- ке; витиеватый вывод о том, что «говорить об определенных обществен- ных формациях на ранних стадиях жизни человечества мы можем только с большой условностью» (Богораз 1930: 9–10), был содержательно пуст. У читателя могло сложиться впечатление, что марксизм лишь портит эт- нографию (но в те годы подобные мысли следовало поскорее гнать прочь). После ленинградской конференции случился обвал народоведения в СССР: многое из того, что открывалось в 1920-е гг., в 1930-е было закрыто. В 1930 г. был ликвидирован этнологический факультет МГУ, в 1932 г. прекратило существование этнографическое отделение гео- графического факультета ЛГУ. В 1930 г. место академического журнала «Этнография» заняла «Советская этнография», первый номер которой содержал статьи с откровенными заголовками: «Буржуазная финская этнография и политика финляндского фашизма», «Против национализ- ма в чувашской этнографии». Отныне проявления этничности воспри- нимались на зловещем фоне национализма и фашизма. На XVII съезде ВКП(б) в 1934 г. Сталин заявил, что любой национализм, будь он вели- корусский или местный, есть отход от «ленинского интернационализ- ма».
Этнографию загнали в тупик, и любые попытки ее оправдатель- ной «марксизации» вызывали только раздражение. Ходили слухи, что Комакадемия замыслила травлю этнографии и причислила ее к стану контрреволюции. В 1932 г. вышел сборник статей под красноречивым названием «Этнография на службе классового врага», в предисловии к которому последователь Марра С. Н. Быковский писал:
Этнография играла роль информатора правящих классов относительно состояния «инородцев», в интересах империалистической системы хозяйства <...> выявляя условия быта, степень материального благополучия, культурного развития каждой отдельной «инородческой» группы и тем самым обеспечивая наибольший успех в порабощении и разорении каждой отдельной «изучаемой» нации (Этнография на службе 1932: 7).
Намеченный на 1932 г. съезд этнографов не состоялся; вместо него в январе 1932 г. прошло совещание Комакадемии и Общества историков- марксистов, на котором Н. М. Маторин в докладе «О задачах историков- марксистов на этнографическом фронте» объявил этнографию изжив- шей себя «в смысле особой науки». В мае 1932 г. он повторил вердикт на Всероссийском археолого-этнографическом совещании в докладе «Возможна ли марксистская этнография». Его поддержал С. П. Толстов: «Этнографии как отдельной дисциплины, как отдельной науки не должно быть и не может быть». «Этнографию похоронили», — резюмировал уча- ствовавший в совещании мордовский этнограф М. Т. Маркелов (Алымов, Арзютов 2014: 70–73). На этот раз приговор своей науке оглашали сами этнографы — в популярном по тем временам жанре «чистосердечного признания».
Между тем академик Марр успешно сблизил «новое учение о язы- ке» с марксизмом, установив классовую природу яфетической общности и надстроечную функцию языка. В 1930 г. он вступил в ряды ВКП(б) и выступил с речью на XVI съезде партии, причем вышел на трибуну сразу вслед за Сталиным. В том же году он стал директором Института по изу- чению народов СССР (ИПИН), созданного на базе КИПС. Одновременно, оставаясь председателем ГАИМК, Марр централизовал под своим нача- лом лингвистику, добившись в 1931 г. объединения Яфетического инсти- тута, Института востоковедения и Комиссии русского языка в Институт языка и мышления (Алпатов 1991; Соловей 1998). Трудно представить степень унификации, до которой академик Марр мог довести гумани- тарные науки под сенью яфетидологии, если бы не его кончина в 1934 г.
Централизация науки удобна для управления и устрашения профес- сионального сообщества через его лидера. В этом смысле показательна судьба самого успешного этнографа тех лет — Н. М. Маторина, кото- рый в октябре 1930 г. был избран директором МАЭ, затем заместителем Марра в ИПИН, а в феврале 1933 г. — директором созданного на основе слияния МАЭ и ИПИН Института антропологии и этнографии. Он же стал редактором журнала «Советская этнография». Однако не прошло и года, как в декабре 1933 г. его сместили с поста директора (вместо него был назначен ученик Марра акад. И. И. Мещанинов), а затем исключили из партии, обвинив в причастности к контрреволюции (за работу в про- шлом секретарем Г. Е. Зиновьева). 11 октября 1936 г. Маторин был рас- стрелян (Решетов 2003: 147–179).
Впрочем, жертвой лидера власть не удовлетворилась. В те годы этнографов, подобно кулакам, уничтожали «как класс»: по подсчетам А. М. Решетова (1994: 186), репрессировано было около полутысячи этно- графов (к слову, сегодня их в России немногим больше). Среди жертв ока- залось большинство делегатов роковой конференции 1929 г. в Мраморном дворце, в том числе антиэтнолог Аптекарь, казненный в 1937 г.
Этнография попала в опалу не только из-за слабости теории и про- исков яфетидолога Марра, но и ввиду угрозы, которую она несла режи- му. К концу 1920-х гг. новая правящая элита укрепила свои позиции и не нуждалась более в расшатывающих устои национальных движениях. Этнические мотивы и силы, в альянсе с этнографией, представляли со- бой стихию, которую следовало унять. С объявлением войны национа- лизму и попутной дискредитацией этнографии джинн, помогавший вер- шить революцию, был возвращен и запечатан в бутылку.
ЭПОХА ЭТНОГЕНЕЗА
За взлетом 1920-х и провалом 1930-х гг. советская этнография пережила этап «исправительных работ», когда ей пришлось изучать первобытный коммунизм, бороться с религиями и содействовать скач- ку окраинных народов «из патриархальщины в социализм». Самые яркие российские теоретики этничности — Н. М. Могилянский и С. М. Широкогоров — эмигрировали. Казалось, разжалованная во вспо- могательные исторические дисциплины этнография была обречена об- служивать марксистскую идеологию, откапывая в обычаях и обрядах пережитки матриархата и группового брака. Однако вскоре обнаружи- лось, что, даже отверженная, этнография все же пребывает у себя дома и способна произрастать даже в тени марксизма и марризма.
Н. М. Могилянский упоминал «этногенезис» еще в дискуссии 1916 г. В версии «этногония» это понятие использовал и Н. Я. Марр для построе- ния всеобщей схемы происхождения и стадиального развития языков; с его благословения археолого-этнографическое совещание 1932 г. определило «процесс этногенезиса и расселения этнических и национальных групп» одним из приоритетов исследований. Этнографы тут же воспользовались лазейкой, оставленной Марром, и с середины 1930-х гг. дружно принялись за этногенез. Этому сопутствовала идеологическая борьба с арийской, миграционистской и другими теориями, актуализировавшими древности (в 1936 г. по инициативе акад. Ю. В. Готье началось издание многотомной «Древней истории народов СССР»). Этногенез увлекал этнографов пред- метной близостью, «магией истоков» и эффектной междисциплинарно- стью на стыке с археологией, физической антропологией, лингвистикой. В 1938 г. на междисциплинарном совещании в ГАИМК была учреждена комиссия по проблемам этногенеза под председательством А. Д. Удаль- цова. В 1940-х гг. последовала серия публикаций по этногенезу за автор- ством Г. Н. Прокофьева (1940), В. Н. Чернецова (1941), С. А. Токарева (1941; 1949), А. Д. Удальцова (1943; 1944) и др. Тон в этногенетических исследованиях задавали советские археологи-автохтонисты, сражавшие- ся с немцами-миграционистами (Г. Коссиной и его последователями) в споре за пространство прагерманских и праславянских племен Европы (Шнирельман 1993; Алымов, Арзютов 2014: 77–78; Алымов 2017: 72).
После удара по марризму, нанесенному в 1950 г. статьей Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», этногенез остался без руля и ветрил (кстати, сцена свержения кумира полна этничности: грузин Джугашвили попрал авторитет полугрузина Марра при помощи грузин Чарквиани и Чикобавы). Пережив миг растерянности, этнографы обнаружили, что под вывеской марризма и марксизма они успешно развивали самостоятель- ное и перспективное междисциплинарное направление: С. П. Толстов являл собой образец синтеза этнографии и археологии, М. Г. Левин и Н. Н. Чебоксаров — этнографии и антропологии, Б. О. Долгих — этно- графии и истории (этнической истории).
Этногенез был для советских этнографов своего рода твор- ческим подпольем. Среди смиренных гуманитарных наук именно «вспомогательная» этнография позволяла себе роскошь гипотез и дис- куссий. Прорвавшись в неопечатанную марксизмом область этногенеза, она кипела смелыми предположениями и рискованными толкованиями. Достаточно, для примера, вспомнить исследование происхождения сель- купов Г. И. Пелих, в котором автор представляет этногенетическую па- нораму от Шумера до Берингоморья (Пелих 1972). Вольностью в эпоху советского интернационализма было и свойственное этнографам обо- стренное внимание к этничности.
Слегка окрепнув, этнография стала выбираться из подвала исто- рии — «первобытнообщинной формации». Первые попытки привлечь этнографов к сюжетам современности в конце 1940-х гг. успехом не увенчались из-за опасений покидать убежище архаики и изменять обы- чаю «бесед со старушками». Сдвиг к современности Ю. Слезкин связы- вает с речью Сталина на приеме делегации правительства Финляндии в апреле 1948 г., когда вождь заговорил о равенстве народов и самобытно- сти каждого из них; именно с этого момента «этнография смогла снова изучать этничность» (Slezkine 1994: 310). Впрочем, тема была не нова: и недавно, на этнографической конференции 1929 г., и давно, в акаде- мических экспедициях XVIII в., этничность занимала ключевую пози- цию в повестке народоведения. Со временем выстроилась классическая предметная триада советской этнографии: этногенез — этническая исто- рия — современные этнические процессы.
Из этногенеза выросла не только новая советская этнография, но и теория этноса, увенчанная яркой и яростной дискуссией 1970-х гг. с участием Ю. В. Бромлея и Л. Н. Гумилева. Поскольку оба пришли в эт- нографию из соседних областей балканистики (Бромлей) и востоковеде- ния (Гумилев), ни тот ни другой не были скованы излишним пиететом к науке о народах, и каждый на свой лад решительно распорядился судь- бой «этноса и этнографии». В настрое их теорий не последнюю роль сыграли проекции их исследовательских увлечений — кочевого напора Гумилева и оседлого уклада Бромлея.
Гумилев ворвался в остепенившуюся советскую этнографию 1970-х гг. подобно гунну, попирающему сложившиеся нормы и прили- чия. Традиционную этнографию он объявил исчерпавшей свои возмож- ности и призвал развивать этнологию, цель которой состоит в изучении пассионарности народов. Обращаясь не только к формам, но и к эмоциям этничности, он использовал запрещенные в науке художественные при- емы, посылающие сигнал не в мозг, а в сердце:
Этническое поле, т.е. феномен этноса как таковой, не сосредо- точивается в телах ребенка и матери, а проявляется между ними. Ребенок, установивший связь с матерью первым криком и первым глотком молока, входит в ее этническое поле, которое потом лишь модифицируется вследствие общения с отцом, родными, другими детьми и всем народом (Гумилев 1990: 305).
Как истинный художник, Гумилев пренебрег формальностями в вы- боре главного героя. Им оказался не этнос, а пассионарий — человек эт- ногенеза, создающий народ. От количества таких людей зависит уровень пассионарного напряжения этноса. Энергия эта подсознательна, поэто- му «пассионарии не могут заставить себя рассчитать последствия своих поступков».
Особи, обладающие этим признаком, при благоприятных для себя условиях совершают (и не могут не совершать) поступки, которые, суммируясь, ломают инерцию традиции и инициируют новые этносы (Гумилев 1990: 260).
Эти метафоры и пассажи остались бы фигурами речи, если бы за ними не стояли реальные персонажи — этнические лидеры, миссия которых в советские времена старательно скрывалась научным ком- мунизмом. В этом плане Гумилев выступал не только идеологическим мятежником, но и почти конструктивистом, определяя решающую роль вождей в самоопределении народа. Для советских читателей «пассио- нарность» Гумилева по точности выражения не уступала зарубежным аналогам — «харизме» М. Вебера, «порыву» А. Бергсона или «творче- скому меньшинству» А. Тойнби.
Правда, в конкретных исторических сюжетах пассионарность часто давала сбои: например, чиновники гудухэу в державе хунну безо всяких видимых причин скопом получили статус пассионариев (Гумилев 1993: 61, 196). Не менее уязвима наукообразная схема подъема, акматического состояния, надлома, инерции, обскурации этносов, общий жизненный цикл которых составляет около 1200 лет. И уж совсем за гранью нау- ки оказалась версия космического происхождения пассионарной энер- гии, из-за которой генетик Н. В. Тимофеев-Ресовский назвал Гумилева «сумасшедшим параноиком, обуреваемым навязчивой идеей доказать существование пассионарности», и посетовал на то, что в спорах с Гумилевым потратил «максимум своей пассионарности» (Беляков 2012: 456). Ныне эта часть теоретизирований Гумилева вызывает больше всего недоумений и разочарований (Bassin 2016), а также вопрос: обязательно ли принимать творчество исследователя целиком или позволительно вы- брать те его доли, которые заслуживают профессионального внимания? Оставляя поклонникам эзотерики и гороскопов версию о внеземных ра- диационно-мутационных истоках пассионарности, остается сожалеть о том, что Гумилев искал их в макрокосме вселенной, а не в микрокосме человека, но при этом помнить, что годы на дворе были космические — 1960-е и 1970-е.
Зато часто звучащие в адрес Гумилева упреки в биологизаторстве не всегда справедливы: на самом деле его доводы были апологией человеч- ной этносферы на фоне всеобщей биосферы, агрессивной социосферы и мертвящей техносферы. Какой бы критике ни подвергались суждения Гумилева, ему принадлежит заслуга популяризации темы этноса и этно- генеза. В его риторике впервые с 1920-х гг. громко зазвучало слово «эт- нология», причем с почти забытой претензией на роль «царицы наук».
В сравнении с пассионарным этногенезом Гумилева уравновешен- ный «этнос» Ю. В. Бромлея смотрелся научно, но статично. Его анали- тические раскладки «в широком смысле» на этносоциальный организм (ЭСО) и «в узком смысле» на этникос вносили некоторую ясность, но не живость. Впрочем, в ту пору научность прочно ассоциировалась с тяжестью языка и распевными терминологическими штудиями: уче- ные были искренне увлечены обсуждением научных категорий, терми- нотворчеством; на конференциях призывали друг друга «прежде всего договориться о терминах» и самозабвенно без конца договаривались. Как истинный систематик, Бромлей твердо определил объект этногра- фии — народ (этнос), точнее «все когда-либо существовавшие этносы» (Бромлей 1973: 205). Это тривиальное, на первый взгляд, суждение не за- служивало бы внимания, не случись совсем недавно, в дискуссиях 1920– 1930-х гг., «исчезновения» этноса, а следом и этнографии. Наконец, в 1983 г., Бромлей осуществил то, чего не допускали Марр и Аптекарь, — распределил типы этносов по марксистским формациям (Бромлей 1983). Советским этнографам в те годы казалось, что этнос и этнография обре- ли наконец мир и покой. Однако теория этногенеза себя уже исчерпала и выглядела устало, что заметно по книге В. П. Алексеева с программным названием «Этногенез», содержащей схематичные понятия: этногенети- ческие деревья, этногенетические ветви, этногенетические кусты, этно- генетические пучки (Алексеев 1986: 70–72).
Усталость от этногенеза совпала с «окончательным решением на- ционального вопроса в СССР»: брежневская конституция 1977 г. провоз- гласила новую историческую общность «советский народ», вобравшую в себя социалистические нации и народности. Однако этническое умиро- творение оказалось лишь затишьем перед бурей 1990-х гг., когда «совет- ский народ» вдруг взорвался сотней больших и малых национализмов. Вновь, как в годы революции, по слабеющей империи пронесся смерч «национального вопроса» — джинн этничности, полвека просидевший в запечатанной бутылке, вырвался на свободу, и никто не мог ни пред- сказать, ни объяснить его поведения. «Этносы» вели себя совершенно не так, как им предписывала конституция, — скорее, по сценарию пассио- нарного этногенеза Гумилева, чем по статичной схеме Бромлея.
В те же годы в мировой науке обозначился тренд деэтнизации ан- тропологической повестки: после выхода в свет книги Б. Андерсона (Anderson 1983) народы под пером конструктивистов все чаще объяв- лялись «воображаемыми сообществами». Близился контрапункт, когда постсоветская этнография оказалась в разладе между реальным накалом этничности и концептуальным «низвержением этноса». Это состояние выразилось, например, в диалоге между С. А. Арутюновым с его «раз- витием» народов и культур (1989) и В. А. Тишковым с его «реквиемом по этносу» (2003). Впрочем, это — сюжет отдельного очерка.
***
Иногда экскурс к первичным смыслам полезен, как уборка на пись- менном столе, для избавления от рассеивающих внимание наслоений. Краткий монтаж фактов из истории отечественной этнографии показы- вает, что в России наука о народах была «почвенной» — выросшей из ре- альных обстоятельств и нужд. Наука по определению всечеловечна и гло- бальна, но есть места и ситуации, в которых та или иная отрасль знаний растет от корней обыденности и отвечает на жизненные вызовы. В поли- этничной Российской империи XVIII в. так случилось с народоведением, от которого берет начало традиция особого, подчас гипертрофированно- го, внимания к этничности в советской и российской этнографии/-логии. Раннему народоведению свойственно: (1) выдвижение на первый план народа как главного фигуранта повествования; (2) значимость художе- ственного образа (рисунка костюма) в описании народа; (3) рождение народоописания не в кабинетах, а в путешествиях. Позднее, когда иде- ология принуждала этнографию отречься от этничности, та уходила в «подполье» (например, этногенез), но затем непременно возвращалась к прежним приоритетам. Даже «критика этноса» исходила из той же эт- ничности, пусть и с обратным знаком. Эта особенность российской науки о народах до сих пор заметно отличает ее от зарубежной антропологии.
Искания и достижения российской этнографии на поприще этнич- ности следует считать не «тупиковой ветвью», а конкурентным преиму- ществом отечественной науки. Народоведение — национальное досто- яние России. Возможно, этнография — самая российская из наук (по рождению и устойчивой мотивации), и драматургия ее истории адекват- на «национальному характеру».
В ХХ в. «национальный вопрос» сыграл ключевую роль в револю- ции и строительстве СССР, который был сконституирован как союз на- родов, а его Верховный Совет составлен из двух палат — Совета Союза и Совета Национальностей. Как Запад опирается на многопартийность, так Россия/СССР — на многонародность. Российское народовластие этнич- но: именно голоса и интересы народов образуют многонациональное со- общество и служат главным противовесом политическому централизму.
Российская этнография не одинока в своей склонности к этнично- сти. Среди близких ей методологий можно назвать постмодернизм с его неожиданным для западной антропологии культом этнографии как на- уки плотных текстов и их этнически адекватных интерпретаций. Многое из подходов и находок релятивизма родственно отечественной науке о народах с ее неизменным вниманием к «этнической специфике». Даже конструктивизм, ставящий под сомнение «объективность объекта» этно- графии — народа, в действительности оказывается методом субъектив- ной этнографии, открывающим доступ к изучению действующих лиц и сценариев народостроительства.
СПИСОК ИСТОЧНИКОВ И ЛИТЕРАТУРЫ
Алпатов В. М. История одного мифа: Марр и марризм. М., 1991.
Алымов С. С. Украинские корни теории этноса // Этнографическое обозрение. 2017. No 5. С. 67–84.
Алымов С. С., Арзютов Д. В. Марксистская этнография за семь дней: совещание эт- нографов Москвы и Ленинграда и дискуссии в советских социальных науках в 1920– 1930-е годы // От классиков к марксизму: совещание этнографов Москвы и Ленинграда (5–11 апреля 1929 г.). СПб., 2014. С. 21–90.
Арутюнов С. А. Народы и культуры: развитие и взаимодействие. М., 1989. Беляков С. С. Гумилев сын Гумилева. М., 2012.
34 ЭТНОГРАФИЯ / ETNOGRAFIA. 2018. No 1
Богораз В. Г. К вопросу о применении марксистского метода к изучению этнографи- ческих явлений // Этнография. 1930. No 1–2. С. 3–56.
Витсен Н. Северная и восточная Тартария. Амстердам, 2010. Т. 1–3.
Вишленкова Е. А. Визуальное народоведение империи, или «Увидеть русского дано не каждому». М., 2011.
Георги И. Г. Описание всех в Российском государстве обитающих народов, также их житейских обрядов, вер, обыкновений, жилищ, одежд и прочих достопамятностей. СПб., 1776. Ч. 1–3; 1799. Ч. 1–4.
Головнёв А. В. Феномен колонизации. Екатеринбург, 2015.
Головнёв А. В., Киссер Т. С. Этнопортрет империи в трудах П. С. Палласа и И. Г. Георги // Уральский исторический вестник. 2015. No 3 (48). С. 59–69.
Декреты Советской власти. М., 1957. Т. 1.
Жабрева А. Э. Изображения костюмов народов России в трудах ученых Петербургской Академии наук XVIII в. // Справочно-библиографическое обслуживание: традиции и но- вации. СПб., 2007. С. 201–214.
Золотарев А. М. Этнография в Москве // Советская этнография. 1934. No 4. С. 118– 119.
Копанева Н. П. Научное путешествие Д. Г. Мессершмидта как часть проектов Петра I по описанию Российского государства // Уральский исторический вестник. 2016. No 2 (51). С. 44–52.
Манштейш Х. Г. Записки о России // Перевороты и войны. М., 1997.
Марр Н. Я. Избранные работы. М.; Л., 1933. Т. 1.
Материалы для истории Императорской Академии наук. СПб., 1886–1887. Т. 4. Миллер Г. Ф. Описание сибирских народов. М., 2009.
Нащокин В. А. Записки // Империя после Петра (1725–1765). М., 1998. С. 325–384.
От классиков к марксизму: совещание этнографов Москвы и Ленинграда (5–11 апреля 1929 г.). СПб., 2014.
Открываемая Россия, или Собрание одежд всех народов в Российской империи об- ретающихся. СПб., 1774–1776. No 1–13.
Паллас П. С. Путешествие по разным провинциям Российской империи. СПб., 1773. Ч. 1–2, кн. 1.
Пелих Г. И. Происхождение селькупов. Томск, 1972.
Прокофьев Г. Н. Этногония народностей Обь-Енисейского бассейна // Советская эт- нография. 1940. No 3. С. 67–76.
Решетов А. М. Репрессированная этнография: люди и судьбы // Кунсткамера. Этнографические тетради. СПб., 1994. Вып. 4. С. 185–221.
Соловей Т. Д. От «буржуазной» этнологии к «советской» этнографии. История отечественной этнологии первой трети XX в. М., 1998.
СПбФ АРАН. Ф. 3. Оп. 35. Д. 36.
Суни Р. Г. Империя как она есть: имперский период в истории России, «националь- ная» идентичность и теории империи // Национализм в мировой истории. М., 2007.
Тишков В. А. Реквием по этносу. Исследования по социально-культурной антрополо- гии. М., 2003.
Головнёв А. В. Этнография в российской академической традиции 35
Токарев С. А. К постановке проблем этногенеза // Советская этнография. 1949. No 3. С. 12–36.
Токарев С. А. Первая сводная этнографическая работа о народах России: Из исто- рии русской этнографии XVIII в. // Вестник Московского университета. Историко- филологическая серия. 1958. No 4. С. 113–127.
Токарев С. А. Происхождение якутской народности // Краткие сообщения Института истории материальной культуры. М.; Л., 1941. Т. 9. С. 58–62.
Токарев С. А. История русской этнографии. Дооктябрьский период. М., 2012.
Тункина И. В., Савинов Д. Г. Даниэль Готлиб Мессершмидт: У истоков сибирской ар- хеологии. СПб., 2017.
Удальцов А. Д. Начальный период восточнославянского этногенеза // Исторический журнал. 1943. No 11–12. С. 67–72.
Удальцов А. Д. Теоретические основы этногенетических исследований // Известия АН СССР. Сер.: История и философия. 1944. Вып. 1. No 6. С. 252–265.
Чернецов В. Н. Очерк этногенеза обских угров // Краткие сообщения Института исто- рии материальной культуры. М.; Л., 1941. Т. 9. С. 18–28.
Чистов Ю. К. Этнографические коллекции Кунсткамеры (1714–1836). К вопросу об институционализации этнографии как научной дисциплины в России // Уральский исто- рический вестник. 2017. No 4 (57). С. 136–143.
Широкогоров С. М. Этнографические исследования. Этнос. Исследование основных принципов изменения этнических и этнографических явлений. Владивосток, 2002. Кн. 2. Шнирельман В. А. Злоключения одной науки: этногенетические исследования и сталинская национальная политика // Этнографическое обозрение. 1993. No 3. С. 52–68. Элерт А. Х. Народы Сибири в трудах Г. Ф. Миллера. Новосибирск, 1999.
Этнология: учебное пособие. М., 2006.
Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism.
London; New York, 1983.
Asad T. Afterword: From the History of Colonial Anthropology to the Anthropology of
Western Hegemony // Colonial Situations: Essays on the Contextualization of Ethnographic Knowledge. Madison, 1991. P. 314– 324.
Bassin M. The Gumilev Mystique: Biopolitics, Eurasianism, and the Construction of Community in Modern Russia. New York, 2016.
Galtung J. Scientific Colonialism: The Lessons of Project Camelot // Transition. 1967. No 5–6 (30). P. 10–15.
Georgi J. G. Beschreibung aller Nationen des Russischen Reichs, ihrer Lebensart, Religion, Gebräuche, Wohnungen, Kleidung und übrigen Merckwürdigkeiten. St. Petersburg, 1776–1780. Bd. 1–4.
Georgi J. G. Bemerkungen einer Reise im Rußischen Reich 1772–1774. St. Petersburg, 1775. Bd. 1–2.
Gough K. Anthropology: Child of Imperialism // Monthly Review. 1968. Vol. 19, No 11. P. 12–27.
Harley J. B. The New Nature of Maps: Essays in the History of Cartography. Baltimore, 2001.
36 ЭТНОГРАФИЯ / ETNOGRAFIA. 2018. No 1
Heidemann F. Ethnologie. Eine Einführung. Göttingen, 2011.
Kan S. Lev Sternberg: Anthropologist, Russian Socialist, Jewish Activist. Lincoln; London, 2009.
Köhler M. Russische Ethnographie und imperial Politik im 18. Jahrhundert. Göttingen, 2012.
Martin T. An Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923–1939. New York, 2001.
Müller G. F. Nachrichtenüber Völker Sibiriens (1736–1742). Hamburg, 2003.
Müller G. F. Ethnographische Schriften II. Halle, 2018.
Pels P. What Has Anthropology Learned from the Anthropology of Colonialism? // Social
Anthropology. 2008. Vol. 16 (3). P. 280–299.
Slezkine Yu. Arctic Mirrors: Russia and the Small Peoples of the North. New York, 1994. Stagl J. A History of Curiosity: The Theory of Travel 1550–1800. New York, 1995.
Suny R. G. The Revenge of the Past. Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet
Union. Stanford, 1993.
Vermeulen H. F. Before Boas: the Genesis of Ethnography and Ethnology in the German
Enlightenment. Lincoln; London, 2015.
ETHNOGRAPHY IN THE RUSSIAN ACADEMIC TRADITION
A B S T R A C T . The author of the first major comprehensive ethnographic survey is Johann Gottlieb Georgi, who published A Description of All the Nationalities That Inhabit the Russian State in 1776–1780. Early ethnographic papers are characterized by: (1) putting a focus on a people, or indeed all peoples, so that they become central in the narrative. Georgi made an ‘ethnic portrait of the Empire’, thus creating an image of the multiethnic Russia; (2) the significance of imagery (drawing of a costume) for the description of a people; (3) the ethnography was born in expedition, and not in office. In the 20th century national movements, together with ethnographic knowledge, played a pivotal role in the Revolution and the emergence of the USSR as a union of peoples; the first decade of the Soviet regime was marked with the nation-building and ethnic studies. In early 1930s, when the ruling elite became firmly established and no longer needed national movements and serious ethnic studies, ethnography fell out of political favour and became a secondary historical discipline. During repressions Soviet ethnographers were deeply engrossed in the subject of ethnogenesis, which gave rise to the theory of ethnos, crowned with the discussion of the 1970s with Julian Bromley and Lev Gumilev as the main opponents. In Russia, ethnography has always been based on real circumstance and need.
K E Y W O R D S : ethnography, anthropology, ethnos, Russia, Empire, Soviet making of the nation, ethnogenesis, history of science
Andrei V. GOLOVNEV — Member of the RAS, Peter the Great Museum of Anthropology and Ethnography (the Kunstkamera) of the Russian Academy of Sciences (Russia, Saint Petersburg) E-mail: Andrei_golovnev@bk.ru
Головнёв А. В. Этнография в российской академической традиции 37 REFERENCES
Alpatov V. M. Istoriya odnogo mifa: Marr i marrizm [The Story of One Myth: Marr and Marrism]. Moscow: Nauka Publ., 1991, 240 p. (in Russ.).
Alymov S. S. [Ukrainian Roots of the Theory of Ethnos]. Etnograficheskoe obozrenie [Ethnographic Review], 2017, no. 5, pp. 67–84. (in Russ.).
Alymov S. S., Arzyutov D. V. [Marxist Ethnography in Seven Days: Meeting of Ethnographers from Moscow and Leningrad and Discussions in the Soviet Social Sciences in the 1920s–1930s]. Ot klassikov k marksizmu: soveshchanie etnografov Moskvy i Leningrada (5–11 aprelya 1929 g.) [From Classics to Marxism: the Meeting of Ethnographers from Moscow and Leningrad (5–11 April 1929)]. St. Petersburg: Museum of Anthropology and Ethnography of the RAS Publ., 2014, pp. 21–90. (in Russ.).
Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. London; New York: Verso, 1983, 240 p. (in English).
ArutyunovS.A. Narody i kultury: razvitie i vzaimodeystvie [Peoples and Cultures: Development and Interaction]. Moscow: Nauka Publ., 1989, 247 p. (in Russ.).
Asad T. Afterword: From the History of Colonial Anthropology to the Anthropology of Western Hegemony. Colonial Situations: Essays on the Contextualization of Ethnographic Knowledge. Madison: Univ. of Wisconsin Press, 1991, pp. 314–324. (in English).
Bassin M. The Gumilev Mystique: Biopolitics, Eurasianism, and the Construction of Community in Modern Russia. New York: Cornell Univ. Press, 2016. 400 p. (in English).
Belyakov S. S. Gumilev syn Gumileva [Gumilyov’s Son Gumilev]. Moscow: “Astrel” Publ., 2012, 797 p. (in Russ.).
Bogoraz V. G. [On the Application of the Marxist Method to the Study of Ethnographic Phenomena]. Etnografiya [Ethnography], 1930, no. 1–2, pp. 3–56. (in Russ.).
Chernetsov V. N. [Essay on the Ethnogenesis of the Ob Ugrians]. Kratkie soobshcheniya Instituta istorii materialnoy kultury [Brief Reports of the Institute of the History of Material Culture], 1941, vol. 9, pp. 18–28. (in Russ.).
Chistov Yu. K. [Ethnographical collections of Kunstkamera (1714–1836). A Question of the Institutionalization of Ethnography as a Scientific Discipline in Russia]. Ural’skij istoriceski vestnik [Ural Historical Journal], 2017, no. 4 (57), pp. 136–143. (in Russ.).
Elert A. Ch. Narody Sibiri v trudakh G. F. Millera. [The Peoples of Siberia in the Works of G. F. Müller]. Novosibirsk: Instit. of Archaeology and Ethnography, Siberian branch of the RAS Publ., 1999, 240 p. (in Russ.).
Etnologiya. Uchebnoe posobie [Ethnology. Teaching Aid]. Moscow: Akademicheskiy proekt, Alma Mater Publ., 2006, 640 p. (in Russ.).
Galtung J. Scientific Colonialism: The Lessons of Project Camelot. Transition, 1967, no. 5–6 (30), pp. 10–15. (in English).
Golovnev A. V., Kisser T. S. [Empire Ethnoportrait in P. S. Pallas and I. G. Georgi’s Works]. Ural’skij istoriceski vestnik [Ural Historical Journal], 2015, no. 3 (48), pp. 59–69. (in Russ.)
Golovnev A. V. Fenomen kolonizatsii [Phenomenon of Colonization], Ekaterinburg: Ural branch of the RAS Publ., 2015. 592 p. (in Russ.).
38 ЭТНОГРАФИЯ / ETNOGRAFIA. 2018. No 1
Gough K. Anthropology: Child of Imperialism. Monthly Review, 1968, vol. 19, no. 11, pp. 12–27. (in English).
Harley J. B. The New Nature of Maps: Essays in the History of Cartography. Baltimore: Johns Hopkins Univ. Press, 2001, 334 p. (in English).
Heidemann F. Ethnologie. Eine Einführung [Ethnology. An Introduction]. Göttingen: Vandehoek und Ruprecht Publ., 2011, 285 s. (in German).
Kan S. Lev Sternberg: Anthropologist, Russian Socialist, Jewish Activist. Lincoln; London: Univ. of Nebraska Press, 2009, 551 p. (in English).
Köhler M. Russische Ethnographie und imperial Politik im 18. Jahrhundert [Russian Ethno- graphyandImperialPoliticsinthe18th Century].Göttingen:V&Runipress,2012,299s.(inGerman). Kopaneva N. P. [D. G. Messerschmidt’s Research Journey as Part of Peter I Description of the Russian State Projects]. Ural’skij istoriceski vestnik [Ural Historical Journal], 2016, no. 2
(51), pp. 44–52. (in Russ.).
Manshteysh Kh. G. [Memoirs about Russia]. Perevoroty i voyny [Revolutions and Wars].
Moscow: Fond Sergeya Dubrova Publ., 1997, 576 p. (in Russ.).
Marr N. Ya. Izbrannye raboty [Selected Works]. Moscow; Leningrad: AN SSSR, 1933,
vol. 1, 437 p. (in Russ.).
Martin T. An Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union,
1923–1939. New York: Cornell Univ. Press, 2001, 496 p. (in English).
Nashchokin V. A. [Memoirs]. Imperiya posle Petra (1725–1765) [The Empire after Peter
(1725–1765)]. Moscow: Fond Sergeya Dubrova Publ., 1998, pp. 325–384. (in Russ.).
Ot klassikov k marksizmu: soveshchanie etnografov Moskvy i Leningrada (5–11 aprel- ya 1929 g.) [From Classics to Marxism: the Meeting of Ethnographers from Moscow and Leningrad (5–11 April 1929)]. St. Petersburg: Museum of Anthropology and Ethnography of the RAS Publ., 2014, 511 p. (in Russ.).
Pelikh G. I. Proiskhozhdenie selkupov [Origin of Selkups]. Tomsk: Tomsk State Univ., 1972, 424 p. (in Russ.).
Pels P. What Has Anthropology Learned from the Anthropology of Colonialism? Social Anthropology, 2008, vol. 16 (3), pp. 280–299. (in English).
Prokofev G. N. [Ethnicity of the Peoples of the Ob-Yenisei Basin]. Sovetskaya etnografiya [Soviet ethnography], 1940, no. 3, pp. 67–76. (in Russ.).
Reshetov A. M. [Repressed Ethnography: People and Fates]. Kunstkamera. Etnograficheskie tetradi [Kunstkamera. Ethnographic notebooks], 1994, iss. 4, pp. 185–221. (in Russ.).
Shirokogoroff S. M. Etnograficheskie issledovaniya: Etnos. Issledovanie osnovnykh print- sipov izmeneniya etnicheskikh i etnograficheskikh yavleniy [Ethnographic Research: Ethnos. Study of the Basic Principles of Changing Ethnic and Ethnographic Phenomena]. Vladivostok: Far Eastern Univ. Publ., 2002, book 2, 148 p. (in Russ.).
Shnirelman V. A. [A Poor Fate of the Discipline: Ethnogenetic Studies and Stalin’s Ethnic Policy]. Etnograficheskoe obozrenie [Ethnographic Review], 1993, no. 3, pp. 52–68. (in Russ.). Slezkine Yu. Arctic Mirrors: Russia and the Small Peoples of the North. New York: Cornell
Univ. Press, 1994, 456 p. (in English).
Solovey T. D. Ot «burzhuaznoy» etnologii k «sovetskoy» etnografii. Istoriya otechestvennoy
etnologii pervoy treti XX v. [From “Bourgeois” Ethnology to “Soviet” Ethnography. The History
Головнёв А. В. Этнография в российской академической традиции 39
of Domestic Ethnology of the First Third of the 20th Century]. Moscow: Instit. of Ethnology and Anthropology of the RAS Publ., 1998, 298 p. (in Russ.).
Stagl J. A History of Curiosity: The Theory of Travel 1550–1800. New York: Harwood Academic Publ., 1995, 344 p. (in English).
Suny R. G. [The Empire as it is: the Imperial Period in the History of Russia, the “National” Identity and the Theory of the Empire]. Natsionalizm v mirovoy istorii [Nationalism in World History]. Moscow: Nauka Publ., 2007, pp. 36–81. (in Russ.).
Suny R. G. The Revenge of the Past. Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet Union. Stanford: Stanford Univ. Press 1993, 224 p. (in English).
Tishkov V. A. Rekviem po etnosu. Issledovaniya po sotsialno-kulturnoy antropologii [Requiem for the Ethnos: Studies on Social-Cultural Anthropology]. Moscow: Nauka Publ., 2003, 544 p. (in Russ.).
Tokarev S. A. [The First Composite Ethnographic Work on the Peoples of Russia: From the History of Russian Ethnography of the 18th Century]. Vestnik Moskovskogo universiteta. Istoriko-filologicheskaya seriya [Bulletin of Moscow University. Historical and Philological Series], 1958, no. 4, pp. 113–127. (in Russ.).
Tokarev S. A. [The Origin of the Yakut People]. Kratkie soobshcheniya Instituta istorii materialnoy kultury [Brief Reports of the Institute of the History of Material Culture], 1941, vol. 9, pp. 58–62. (in Russ.).
Tokarev S. A. [To the Formulation of Problems of Ethnogenesis]. Sovetskaya etnografiya [Soviet ethnography], 1949, no. 3, pp. 12–36. (in Russ.).
TokarevS.A. Istoriya russkoy etnografii (Dooktyabr’skiy period) [History of Russian Ethnography (Before the October Revolution)] Moscow: Librokom Publ., 2012, 456 p. (in Russ.). Tunkina I. V., Savinov D. G. Daniel Gotlib Messershmidt: U istokov sibirskoy arkheologii [Daniel Gottlieb Messerschmidt: At the Origins of Siberian Archaeology]. St. Petersburg: OOO
“ElekSis” Publ., 2017, 168 p. (in Russ.).
UdaltsovA.D. [The Initial Period of East Slavic Ethnogenesis]. Istoricheskiy zhurnal
[Historical Journal], 1943, no. 11–12, pp. 67–72. (in Russ.).
Udaltsov A. D. [Theoretical Bases of Ethnogenetic Research]. Izvestiya AN SSSR. Ser.:
Istorii i filosofii [Proceedings of the AN SSSR. Ser.: History and Philosophy], 1944, iss. 1, no. 6, pp. 252–265. (in Russ.).
Vermeulen H. F. Before Boas: the Genesis of Ethnography and Ethnology in the German Enlightenment. Lincoln; London: Univ. of Nebraska Press, 2015, 720 p. (in English).
Vishlenkova Ye. A. Vizualnoe narodovedenie imperii, ili Uvidet russkogo dano ne kazhdomu [Visual Ethnology of the Russian Empire or “Not Everyone is Able to See the Russian”]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie, 2011, 384 p. (in Russ.).
Zhabreva A. E. [Images of the Costumes of the Peoples of Russia in the Works of Scientists of the Petersburg Academy of Sciences of the 18th Century]. Spravochno-bibliograficheskoe obsluzhivanie: traditsii i novatsii [Reference-Bibliographic Service: Traditions and Innovations] St. Petersburg: Library of the RAS Publ., 2007, pp. 201–214. (in Russ.).
Zolotarev A. M. [Ethnography in Moscow]. Sovetskaya etnografiya [Soviet Ethnography], 1934, no. 4, pp. 118–119. (in Russ.).